Ева Пиастро 
Воспоминания [1]

   Мою маму звали Султан Анджело. Имя Султан носили многие крымчакские девушки. Она училась в тогдашней «прогимназии» (4 класса), любила читать романы, интересовалась театром. Была невысокого роста, полная, с высокой причёской по моде 1900-х годов. Руки белые, пухлые. Любила носить, как все восточные женщины, украшения: браслет, брошку, серьги. Мама была нечто вроде «беловатой» вороны для семьи отца, особенно для «невестушек» и «золовушек». В этой семье любили главенствовать, учить, оказывать «покровительство», любили подобострастие, любили, чтоб им целовали ручки. За мамой постоянно подглядывали, подслушивали (окно соседней квартиры выходило в наш двор), сплетничали, судили, рядили… и довели: здоровую молодую женщину, мать пятерых крошечных детей, довели до того, что она отравилась мышьяком. Её спасали. Перепуганных детей утащили к соседке. Сбежались родственники, привели врача. Маму спасли. Но когда, в 1921 году умер от холеры её старший мальчик, этого горя она не вынесла. И в дальнейшем всю свою жизнь была  больна.
Я ещё была девочкой, старшей в семье, и мне в мои 12 лет пришлось стать нянькой и заменить маму для всех остальных детей. Откуда только брались силы на этот каторжный труд! Я убирала весь дом, мыла полы, всюду вытирала пыль (дедушка, мамин отец, был столяр-краснодеревщик, он приготовил маме приданое – преполнейший гарнитур по тогдашней моде). Чего стоил один только стол с ножками в шариках, колечках и всевозможных замысловатых завитушках! Нужно было лазить под ним, вытирать пыль и натирать до блеска. А было ещё восемь окон, два коридорчика, пристроечки и кухоньки, была летняя кухня, откуда я на тачке вывозила мусор.
   Особенно тяжело бывало по пятницам. В большущем медном тазу я купала детей, таскала и выливала воду, мыла посуду, шила детям трусики, платьица, носила на руках малышей, причёсывала, повязывала бантики («…чтоб бедность была приличной и умытой», как требовали литературные критики сентиментализма, известного литературного направления XIX века, если какой-либо писатель - реалист слишком резко обнажал язвы жизни.)

   Бывало и такое: мама любила читать Вальтера Скотта, и часто, сидя в беседке, воображала себя герцогиней. В такие минуты, если я мыла полы, она выхватывала тряпку у меня из рук и гневно говорила, что дочь герцогини не должна заниматься такой чёрной работой. Она была психически больна, и на неё находила такая мания. А было грязно, работы невпроворот. Все мои подруги на пляже, а у меня каторжная работа. Я торопилась, чтоб хоть к концу дня, часов в пять, уйти к ним. И уходила.
  Море было неподалёку: нужно было спуститься с горки, пройти мимо дач крымских богачей-фабрикантов – Стамболи, С.  Крыма и других. Здесь был асфальтированный тротуар, из-за ограды пахло розами. Было красиво и я может быть поэтому, чувствовала себя как-то более значительной.
   Ходили мы, конечно, на общий пляж.  За забором и колючей проволокой, уходящей далеко в море, был пляж платный, мужской и женский.
   Вход на пляж проходил через небольшой тоннель под насыпью железной дороги. Там проходила открытая канализационная труба, кучами лежали нечистоты, большие чёрные мухи жужжали, нестерпимо воняло. Грязные чумазые цыгане сидели табором, безнадзорные мальчишки шмыгали всюду – того и гляди стащат что-нибудь. Разноголосый шум. Жадно ели кукурузу-пшёнку, помидоры, огурцы, арбузы, дыни, селёдку, отбросы швыряли в море. Туалетов не было. На песке не сразу отыщешь чистый уголок. Нечистоты заглушали запах моря. Тут же купали лошадь. Мужчина в подвёрнутых кальсонах тёр её скребницей. Лошадь стояла, понуро свесив голову, изредка встряхиваясь, и, казалось, говорила: ах, да делайте со мной, что хотите!. Мальчишки хватали собак, изо всей силы бросали их далеко в море, собаки плыли обратно, их снова швыряли.
   На всю эту картину, стоя на насыпи железной дороги, тупо глядел городовой. Это был штампованный городовой Российской империи: белая рубаха, синие с красными лампасами шаровары, сабля с портупеей, фуражка с кокардой, лицо,
«что равно годится
быть и лицом и ягодицей»,
с чёрными усами. Однажды случилось несчастье: юноши состязаясь в плавании, заплывали далеко, даже за волнорез. Там мы видели смерч. Одного из юношей полоснул по ноге морской скат. Они быстро возвращались, поддерживая товарища. Из ноги его текла  кровь не переставая. Народ толпился, городовой отчаянно свистел…
А море? Море равнодушно, даже презрительно отплёвываясь волнами, глядело на этот смрад, слушало этот гул, гам, плач детей, гортанное завывание матерей.
     Но бывало, что море не выдерживало. Оно гневалось, ревело, наращивало волны, обрушивалось на пляж, на людей, смывая всю нечисть и швыряя её обратно людям. Люди поспешно убегали от волн, собирая свои пожитки, в страхе жались к стенке. Волны «съедали» пляж, тащили в море песок, строили у берега вал-насыпь, желая отгородиться от людей, делали ямы, мели, со дна моря выбрасывали камни, со злобой перебрасывая их даже через железную дорогу на тротуар. В ярости оскаливаясь белыми зубами-пеной, лезли на маяк, разбивали гранитные глыбы мола, откатывались назад, следующие вбирали их в себя - и буйство продолжалось. «Будьте вы прокляты со своей суетой и грязью, - гремело море – вы надоели мне, осточертели, нате вам, вот ещё и ещё!»
Море бушевало несколько дней. Потом, «насытясь и буйством насладясь» (А.С.Пушкин, «Медный всадник»), тяжело ворочая волнами, укладывало их на дно, постепенно успокаивалось и кричало людям: подите вы к чёрту, я устало, я хочу спать! – и ложилось в штиль. Наутро, когда утихал шторм, на берег выбрасывало камни, водоросли, в море кишели медузы. Море было ещё мутное, тяжело дышало, в нём глухо клокотала недавняя злоба, и к себе оно не подпускало. Но, отдохнув за ночь, море поспешно бралось за работу, и, стыдясь за своё буйство и желая порадовать людей, украшало дно косыми гофрированными складками, очищало воду так, что та становилась совершенно прозрачной: на дне видна была каждая ракушечка, каждый камешек, каждая малюсенькая рыбёшка. Теперь море было беззлобное, ласковое.
   То, что я родилась в приморском городе, как-то невольно в те времена придавало мне, как мне казалось, какую-то значительность. Это, конечно, наивно, по-детски, но я любила море, хотя и боялась его силы и коварства. И плавать так и не научилась. И долго смотреть на воду не могу. Много лет подряд, когда я уже была взрослой, мне снился один и тот же сон: бушующее море, огромные волны со зловещей светловатой верхушкой поглощают меня, я гибну…  И, к моему ужасу, это случилось наяву. В 1941 году мы эвакуировались из Крыма: я, сестра и мой шестилетний сынишка. Переправлялись через Керченский пролив на Тамань. На берегу был предупредительный знак: надвигается шторм. Но до того ли нам было! Мы думали только о спасении. Нас всех поместили на крошечный катер, на буксире шла баржа с большим багажом, с двумя грузовиками, машинами и пр. Шторм начался. Баржу отделили: она могла наскочить на катер. Пассажиры были в трюме, мы укрылись в рубке, сели на пол. Мой малыш очень испугался, кричал: мамочка, мы тонем, мамочка, мы тонем! Я сидела окаменевшая, уже ничего не боялась, только смотрела на волны и ждала, какая волна нас поглотит: вот эта! ну, вот эта! Но пронесло! А вот и берег показался, а пристать невозможно. Но колоссальное умение проявила команда катера – всего два матроса, и матросы на берегу, которым удалось закрепить наш катерок на причале. Они же стали выносить тех,  которые готовились погибнуть, укладывать их, как дрова, на пристани.
   После пережитого я долго не могла прийти в себя.
Помню, как весело мы жили, когда наша мама была здоровой. Тогда я была ещё маленькой девочкой, хоть и старшей в семье. Были у нашего племени свои праздники и обычаи, и, хоть семья была абсолютно безбожная, в старину их отмечали. Вот пасха. Чистили и мыли всё. Вываривали в семи щёлоках медную посуду. По возможности детям делали кое-какие обновки. Вечером вся семья собиралась за столом. Отец облачался в белое с чёрными полосами покрывало, доставал какой-то «талмудик» и, пародируя молитву, бубнил что-то себе под нос, то повышая голос, то понижая его. Дети хором скандировали. Получалось нечто, вроде «мамины штаны голому Гозе». Всем было весело. Затем мама надевала белый шарф, открывала настежь двери, чтобы вошёл Илья пророк. Мы ждали. Илья пророк не заходил. Из двери дуло. Подождав ещё немного, мама закрывала двери. Начиналась трапеза. Рюмка вина для Ильи пророка оставалась нетронутой.
  Был у нас и Праздник сладостей, примерно, около Рождества. В этот день готовили детям подарки, каждому мешочек с восточными сладостями: рахат-лукум, хурма, каштаны, инжир, фисташки, орехи, мандарины, яблоки, какие-то сладкие стручки (названия не помню), белая халва с орехами, - теперь такого лакомства не делают, секрет его знают очень немногие.
   Всё это было замечательно. К ужину мама готовила «локму» - нечто вроде маленьких пончиков, залитых мёдом и обсыпанных орехами.
   На каждый день недели было назначено определённое кушанье. В пятницу пекли величиной с тарелку пироги из слоёного теста с мясом, так называемые «пастэль», и маленькие пирожки «чоче». Я, как старшая, должна была неотступно находиться при маме, помогать ей.
   Одно время выпекали в русской печи хлеб на неделю. Тут же, чтоб накормить нас, стоявших возле печи, как голодные галчата, разинув рты, мама наскоро лепила хлебцы, пекла их на поду, горячие разрывала (разламывала) руками, мазала маслом и наделяла своих родименьких деточек. Получив по куску, детвора разбегалась. Хлебцы эти назывались «пытэ», они были похожи на восточные лаваши. Тогда наша мама была здорова. Давно, давно это было…
   Были и совершенно дикие обряды и обычаи. Например, если кто-либо из детей простудится, заболеет, лечили по-знахарски: самого маленького детёныша, «ангельскую душеньку», заставляли помочиться в чистую посудину, наливали в рюмочку и, покрутив над головой, прошептав заклинания, давали выпить заболевшему. Это помогало от «сглазу» - корню всех заболеваний!
    Или другой пример. С детства были у меня хорошие волосы, а в голове было нечисто. Как бороться с этим? Вот однажды приехала какая-то тётка по имени Ава-Шена, меня схватили, я отчаянно ревела и рвалась. Мне выкрасили голову хной, зелёной с рыжеватым оттенком. В то время я уже ходила в школу. Один озорник стянул с моей головы шапочку, помню, как горько плакала я, уткнувшись в пианино. Это было в зале после урока пения.
   Запомнились некоторые заклинания, которым учила нас мама. Особенно боялись «дурного глаза», «сглаза». В этих случаях на крымчакском языке следовало произносить скороговоркой, чтобы у недоброжелателя «вылезли глаза» (кÖзлеры чыхсын), и ещё почему-то добавляли «эчкы чюшкырсын» (пусть коза чихнёт). Или, если боишься бродячей собаки, достаточно к ней обратиться со словами, чтобы она шла по стопам Авраама и Исаака, а не за испуганной девочкой. Собака слушала, но, видимо, этой дороги не знала, и продолжала плестись сзади, жадными глазами глядя на хлеб, купленный в лавке. В ругательствах всегда фигурировала «чёрная земля» (къара йер или къара топрах), куда следовало (предлагали) провалиться провинившемуся.
   Живали у нас и животные. Был ослик, на котором возили воду, была коза. Принесла она белого козлика, забавного-презабавного. Он прыгал по крышам, дети играли с ним, а подрос – зарезали его на кушанья. Дети плакали, и никто ничего не ел. Во время голода была корова, благодаря ей семья выжила. Во двор привозили целую мажару сена – огромный стог. До чего же это было душистое сено! Мальчишки, конечно, тут же устраивались на ночлег. Рано утром корову выгоняли в стадо. По улице их шло много, почти в каждом дворе они были. С заходом солнца они возвращались, и каждая знала свой дом, свои ворота.
   Так как я всего боялась, я пряталась за калиткой, сидела на корточках и смотрела в щёлку: не дай бог, увидит меня корова! Потом появился телёночек, он родился зимой. Его сразу занесли в дом, положили на солому возле печки. Вскоре он встал на ножки, пил молоко из бутылки. То-то детям было радости! Такое трогательное коровье дитя!
   Но особенную радость доставлял нам приезд бабушки. Жила она в Карасубазаре (нынешний Белогорск), имела свою семью. Звали её Орапай (тетя Оля). Было у неё шестеро дочерей и пятеро сыновей. Сиротой выдали её замуж в 16 лет за низенького человека, столяра. А бабушка была высокая, худая, с длинным лицом и длинным носом, некрасивая, но очень добрая и сердечная женщина. Дети её обожали; был для нас истинным праздником её приезд. Была она неграмотна, не знала русского языка, говорила только по-крымчакски, но мы отлично понимали друг друга. В семье у нас говорили по-русски, только родители иногда перебрасывались по-своему. Мы кое-что понимали. С бабушкой говорили по-русски, отвечала она нам по-крымчакски. Была она, по-моему, тоже похожа немного, как бабушка Олега Кошевого, (см. Фадеева «Молодая гвардия») на Данте Алигьери.
   Ах, не летали в ту пору по поднебесью быстрокрылые АНТы и ИЛы, не мчались по шоссейным дорогам троллейбусы и такси, а нанимали какого-нибудь Ахметакая и тащились в телеге целый день по степи на солнцепёке из Феодосии в Карасубазар и обратно. Заслышав колокольчик, детишки мчались встречать бабушку, они бежали впереди и за телегой, кричали от радости на всю улицу. И бабушка торжественно, в сопровождении всей босоногой свиты, входила в дом.
   Одевалась бабушка по-старинному. Носила косу, повязывала голову «шелковаем» - цветастым платком особым способом: за уши узелком кверху, а концом-углом сзади прикрывалась коса. Татарки, болгарки, гречанки тоже так повязывали платки. Кофта, длинная юбка, неизменно длинный передник и, если было, ожерелье из монет: у горла - самые маленькие, на груди - самые большие. Богачки носили и жемчуга, много-много ниток вокруг шеи, до двадцати и больше. Руки у бабушки были натруженные, узловатые, с набрякшими венами, пальцы сухие,обтянутые тёмной кожей. Обычно она приезжала на очередные мамины роды. В ту пору всё это происходило в домашних условиях. Нас, всех детей, загоняли в кухню, стелили войлок на пол, укладывали вповалку; я, как всегда,  пряталась за шкафчик от страха.
 В доме начиналась суета, кипятили воду, бегали взад-вперёд взрослые, но особенного шума мы не слышали. Видно не так уж трудно мы доставались маме, а было нас у неё много – девять человек. Утром нам объявляли: родился братец, родилась сестрица. Мы входили в спальню и нам показывали новорождённого.
  Бабушка пекла нам вкусные коржики с маком, варила ведёрную кастрюлю «шорва» - постного супа из рябой фасоли с лапшой. Эта большая медная посуда без ручек называлась «сан». Крышка была выпуклая с узорами. Готовили и другие национальные блюда. То-то было радости, радость без конца!                                    

   Было мне 5 – 6 лет, когда уехали мы с мамой и ещё двумя малышами к бабушке на свадьбу одной из её дочерей, которую звали Пырва (Полина). Запомнился двор, мощёный булыжником, посредине огромное тутовое дерево. На нём висели желтоватые коробочки шелкопряда. Внутри было нечто ватное, шелковистое. В грязном хлеву жила «сыгъыр» - корова. Во всём дворе и на улице нестерпимо пахло навозом. Бабушка сбивала масло в деревянной высокой кадке длинным пестом (смотрите картину Михая Мункачи «Женщина, сбивающая масло» - это её портрет). В доме были две комнаты и кухня с русской печью. К свадьбе выставлялось всё приданое. На вешалках висели платья, кофты, платки, шарфы; на столах было разложено бельё, одеяла, подушки, посуда, тазы, горшки  и пр. Каждый мог оценить, потрогать, полюбоваться. В углу стояли кадки для соленья, ухваты, кочерга, веники, лопаты и прочее хозяйственное добро.
Что ж, это совсем неплохо. Было интересно.
На свадьбе мама немного задержалась и боялась возвращаться домой. Провожать её пошёл дядя, старший её брат. Домой приехали мы утром. Отец был взбешён, он не хотел пускать нас в дом. Дядя пошёл его уговаривать, а мы в телеге жались друг к другу и ждали. Наконец нас впустили. Однако! Вот его деспотическая патриархальная мораль: «Ты женщина, ты раба. У тебя есть повелитель – муж. Знай своё место и не дыши!»
   В 1919 году грабили бандиты. Были они всех мастей: белые, зелёные и пр. Бабушка с детьми спрятались в стогу сена, дедушка остался дома, он протестовал. Бандиты убили его. Они долго рылись в доме (что там было?!), шныряли в сарае, прокалывали штыками и саблями сено, но бабушку и детей не задели, не нашли.
   После гибели дедушки продала она свой домишко, переехала в С.
  От голода умер её сын, нуждались все страшно. Жила у нас «в няньках» её младшая дочь, немногим старше меня, а я называла её тётя Сима (по крымчакски её звали Смэ).
 Жила я у бабушки и будучи студенткой. Была она уже очень старой, но неизменно доброй и сердечной. Исходило от неё какое-то настоящее человеческое тепло. Погибла она вместе со своими детьми и внуками в период оккупации в 1942 году.
   Пока не докатилась гражданская война до Крыма, меня в 1919 году отвели сдавать экзамены в приготовительный класс казенной гимназии. Экзамена я не выдержала, по диктанту получила единицу. Так объявила родителям классная дама Елизавета Васильевна, затянутая в корсет дама в пенсне на шнурке. Тогда отвели меня в частную гимназию Гиргилевичей. Это было далеко, возле Карантина. Я покорила учительницу глубоким реверансом (подучили). Прочла басню И.А.Крылова «Лиса и журавль», решила задачки вроде 2+3, 5-2., была принята.
    К началу учебного года служили молебен в актовом зале Реального училища. Все гимназистки (были и великовозрастные девицы) стояли в два ряда, приготовишки в самом конце. Посередине зала священник в высокой митре, раззолоченной рясе с большим крестом на груди выпускал какой-то фимиам из чаши и чем-то махал, наверно это было кадило. Он молился, то ли говорил, то ли пел, призывал богов освятить наше учение и предавал анафеме всех смутьянов и антихристов. Справа стояли начальницы, классные дамы, учителя. После молитвы все девушки покорно подходили к священнику и он их окроплял «святой водой». Когда наступила моя очередь, я пропищала «Батюшка, я не русская!» Он удивлённо взглянул на меня (оказывается, не полагалось говорить во время этого таинства) и поскорее брызнул водицей. Таким образом, я тоже «освятилась» и меня увели домой. Мне сшили зелёную шерстяную форму, передничек, в косы вплели чёрные ленты, купили ранец и баульчик на длинном ремешке для завтраков, и я стала маленькой гимназисткой приготовительного класса.
    Но, как говорится, месяца через два подуло не только ветром, но и революцией. Гимназию закрыли. Мы ещё занимались в каком-то подсобном помещении. Учительницей была очень милая девушка, светловолосая, с красивой косой, только недавно закончившая гимназию. Были уроки Закона божьего, был поп. Я, не православная, освобождалась от изучения всех этих премудростей, и, сидя на последней парте, ела потихоньку свой завтрак – яблоко и извечный бутерброд, а, когда было, - хлеб с сыром, мама любовно называла его  сырчиком или «пенырчиком».
    Вскоре занятия прекратились, где-то стреляли. Было пустынно и холодно, дул восточный ветер.
    Напротив городского сада на площади был цирк, балаган, крытый брезентом. Зверей уже вывезли, остался один слон. Он был голоден, просовывал свой хобот сквозь рваный брезент, мы его кормили. У нас не было булок, конфет, морковки, мы совали ему солому, которая была тут же под ногами. Зато мы видели слона!
    В городе менялись власти.
Девчонка, что я могла тогда понимать, да и кто вообще разбирался в событиях в том кругу, где я жила. Но я видела испуганные, озабоченные  лица стариков: меньше было топлива, еды, подступал голод. Мне думается, что кругом было именно так:         

                            Хоронились обыватели
                            За кухни, за пелёнки,
                            Нас не трогайте, мы цыпленки,
                            Мы только мошки,
                            Мы ждём кормёжки.
                            Мы обыватели,
                            Нас обувайте вы –
                            И мы уже за вашу власть
 
                          (поэма «Хорошо» Маяковского)
   Умер от цынги наш сосед-квартирант. Детская орава жалась в домах. Была осень, пришла зима.
    К нам во двор въехала на постой какая-то воинская «частица». Человек десять простых крестьянских парней, очень молодых, да две-три повозки с лошадьми. Это были красные. Они поселились в кухне. Наша семья – в двух остальных комнатах. Были они простые добрые ребята, нас не стесняли, были такие же голодные, как и мы. Бедные лошади, которых я, как всегда, боялась, съели во дворе единственную тую.
   Были они недолго. На прощанье они приволокли 2-3 ящика яблок для детей из подвалов богачей. Правильно сделали. Молодцы, ребята!
   Мне нравилась картинка на сундучке одного бойца, но расстаться с ней он не мог, видно, она была ему дорога. Вот какие сувениры были в ту пору! Погладил девочку по головке и вздохнул.      Летом пришли другие вояки. Были мы с мамой и малышами на пляже. Мама тогда была ещё здорова, и была, как все мамы. Было часов пять дня.Вдруг пронёсся крик: грабят! Все поспешили домой. В дороге выяснилось, что грабят богачей, дачи, в том числе и наших знакомых Мельниковых. Когда мы добежали домой, грабители уже появились на нашей улице. Человек сорок-пятьдесят вооружённых бандитов на рослых - один в один - конях ехали по улице и орали песни, вроде «Боже царя храни, бей жидов, спасай Россию!» Все жители стояли у ворот, молча приветствовали их  - так было нужно. В страхе я убежала домой, спряталась под стол. Как всегда, вечно всего боялась.
   Кто они были? Зелёные? Анархисты? Махновцы? Может быть, это были «рыцари» атаманши Маруси, или просто черносотенцы?  
 Родители понимали, что детей надо учить. Два старших брата учились в Реальном  училище (1916-1917 г.г.) Один из них совсем не хотел учиться. Отец стегал его ремнём с медной бляхой. Старший брат учился хорошо, любил читать, играл на скрипке – это был любимец, первенец, опора и надежда родителей. Он умер в 1921 году от холеры. Наша мама, имевшая много детей и потом ещё рожавшая, была так потрясена, что это явилось причиной развития её психической болезни впоследствии.
«Реалка» была закрыта. Там вечно стояли какие-то разноцветные части (белые, красные, зелёные и пр.) и пахло конюшней. На улице было слышно, как трещали телефоны.
  В 1921 году я ходила заниматься на дом к какой-то даме. У неё в доме познакомилась с военным доктором. Он любил голубоглазую девочку, угощал своим военным пайком – балыком и голландским сыром (было очень вкусно!), проверял, как я умею читать. Я видела документ: доктор медицины, земский врач и пр. Это был «красный» доктор. Впоследствии я встречала его в Феодосии среди городских врачей.
  В 1922 году установился в Феодосии порядок. В бывшей казённой гимназии открылась советская школа. Меня приняли в третий класс. Школа была в плохом состоянии. Рядом с печкой в углу была огромная трещина. Если шёл снег, заносило снегом, если был дождь, в классе тоже был дождь. Но учиться это не мешало. Директором был крупный рыжий элегантный мужчина в сером костюме, эстонец. Он любил малышей. Учителя были из гимназии, из бывшего Реального училища.
  За партами – «кухаркины дети». Я помню всех учителей. Старик – физик Фигаровский всегда сидел в своём кабинете. Учитель химии Клепсер, жёлчный строгий человек. Говорили, что он болел: его укусила крыса.
  Пётр Валерианович Данилов,  учитель русского языка и литературы, говорил о писателях, русских и западных, но русским языком занимался мало. Я делала ошибки, мучилась, ничего не видела на доске,  хотя сидела на первой парте и носила очки.
   Естествознание преподавала одна из дочерей адмирала Макарова, снискавшего печальную славу в русско-японской войне 1904 года. Их имение было неподалёку, в деревне Бакроба, в трёх верстах от города. Нам было известно, что она, её сестра и их мужья долго хлопотали о визах во Францию. Вскоре они их получили и уехали навсегда.
  Немецкий язык преподавала сентиментальная немочка, но зато какого Ноздрёва – кровь с молоком, препышнейшие бакенбарды, борода и чуб чёрного цвета, белые зубы, яркий рот, высокий рост – преподавателя обществоведения она увлекла! И замуж вышла. Ну и издевались же над этой тихоней ученики! Кроме «вас ист дас, айн, цвай, драй» - ничего знать не хотели.
   Был у нас потом другой директор, какой-то болезненный товарищ с фронта, в гимнастёрке, галифе, сапогах, очень похожий на Николая Островского.    Школа искала себя. Никто ничего не знал –    как надо учить, чему учить этот новый контингент учеников. Но мы учились.
  В 1927 году я закончила семилетку. Блестящих оценок не было. Были «уды» и «хорошо».
 Снова возвращаюсь к началу 20-х годов.
 Сначала, как только помню себя, я видела у нас на этажерке том Пушкина в переплёте, буквально с изъеденными, обгрызанными краями, с портретом Пушкина, работы Кипренского, и портретом красавицы Натали. Кто-то когда-то подарил эту книгу отцу.
 Кроме этой книги, в доме были журналы «Нива» за два-три года (1914 – 17 г.г.) и приложение к «Ниве» - сочинения Мамина-Сибиряка, книги с зелёными и синими обложками, на которых были изображены сосны и портрет писателя в шубе, шапке, с бородой. В журнале «Нива» было много портретов царей, вельмож, генералов и офицеров с «аксельбантами до пупов», портреты красавиц и пр. Книги лежали в буфете на нижней полке. Ещё была «Метода» - книга для хозяйки. Когда братья начали учиться, появились учебники. Мне особенно нравилось «Живое слово» - хрестоматия по литературе, 1 и 2 части. Учебники были хорошо изданы.
  Я с благодарностью вспоминаю эту книгу. Я познакомилась и запомнила навсегда портреты писателей, с отрывками из произведений Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Знала Гаршина, Короленко, Чехова, Горького, Л.Н.Толстого. Учила грамматику Петрова с ятем, твёрдым знаком, фитой и пр. Когда «экспроприировали экспроприаторов», к нам в дом попали книги из детской библиотеки одного знакомого отца. Что это были за книги! Целое богатство! Здесь была вся «Золотая библиотека». Книги с тисненными золотом темно-красными переплётами, великолепными иллюстрациями. Здесь были сказки Андерсена и братьев Гримм, сочинения Жюль Верна, Майн Рида, Ф. Купера, «Путешествие Гулливера», сочинения известной тогда детской писательницы Лидии Чарской с душераздирающими сентиментальными сюжетами. Героиней была неизменно княжна Нина Чавчавадзе. Она оказывала покровительство бедным девочкам и сиротам. Эта княжна мне снилась по ночам, мне хотелось быть такой же. Были книги ещё одной известной детской писательницы – Лукашевич. Из тех же богатых источников подарили игру – домино с изображением гоголевских «мёртвых душ» (рисунки Боклевского). Мы не слыхали о Гоголе (слишком маленькими были),  но восхищались Собакевичем, Ноздрёвым, Коробочкой, весело выкрикивали эти имена. Нам очень нравилась эта игра. Впоследствии, уже будучи учительницей, я с особенной любовью давала уроки по Гоголю, читала наизусть целые страницы. Ученикам это нравилось.
 Старший братец – он был умный мальчик – любил читать книги. Едва научившись читать, я тоже бралась за эти книги.
 Потом в нашем доме появились три тома «Жизнь животных» Брема, несколько томов энциклопедии Брокгауза и Эфрона. Книги Брема мы рассматривали очень часто, развивались своеобразно, узнали, что есть животные «ехидна», «вонючка», всякие ползучие гады. Мальчишки принесли увеличительное стекло, рассматривали через него насекомых, волоски и пр. Я даже сейчас помню, что собой представляет волос с головы: это  - трубка толщиной с палец и переливающейся жирной жидкостью.
  Попадали ещё какие-то книги – путешествие по Африке, Индии, Японии. Знакомились с народностями этих стран, их обычаями. Попали к нам и два больших тома нот – вальсы, кадрили, марши. Один марш был с большим траурным оформлением, славянской вязью было написано: «По в бозе почившем царе Александре III». Был изображён двуглавый орёл, царская корона, скипетр. Я никак не могла понять, что значит «в бозе почившем»? Спросить было некого. Когда уже не было голода, отец выменял за пол мешка муки небольшое ученическое французское пианино. Несколько месяцев я брала уроки у бывшей классной дамы, некоей Веры Ивановны. Училась я с увлечением, играла гаммы, этюды, маленькие пьески. Учительница находила, что у меня хороший «удар» и хорошая техника. Мои подруги Тата Неевина, Тося Трач и др. учились музыке серьёзно. Сестра моей подружки Юли Аб.  Сима, училась в Москве в консерватории. Она играла ноктюрны и этюды Шопена, «Забытый вальс» Листа. Я навсегда запомнила 3-й этюд Шопена и ноктюрн № 5. И в пятьдесят лет, когда купили пианино, разучила их сама. Всю жизнь во мне звучит «Лунная соната» Бетховена.
  Моё учение музыке закончилось очень скоро, но я играла, разучивала с Юлей 5-ую симфонию (сонату?) Бетховена в 4 руки, играла ещё что-то… Моя подруга, Тася Н., уже готовила 1-й концерт Грига, её друг Герман Гауфлер играл «Компанеллу» и рапсодии Листа. Он был сыном музыкантов, основателей музыкальной школы в Феодосии. Было многоголосо, всё звучало в моей душе, душило от музыки к «Фаусту». Был у меня и том Моцарта – мама купила на базаре у продавца (он заворачивал в ноты селёдку). Когда на лето приезжала Сима, она рассказывала нам о новостях музыкального, артистического мира. Появился талантливый скрипач Давид Ойстрах, ещё какие-то, ставшие впоследствии заслуженными и народными артистами.
  Всё это было интересно, захватывало, но меня надолго к ним не отпускали: дома была работа, дети, за ними надо было смотреть. Приходил отец. «Не приведи, господи», если в это время меня не было дома.  
  Давно это было, более пятидесяти лет назад. Была я тогда, что называется, «хорошенькая» девочка. И это сослужило свою службу. Отец работал по мучному делу, очевидно, снабжал мукой своих друзей. Один из них, Мельников Христофор (Колумбович?- не помню его отчества), грек по национальности, в ту пору был нотариусом города. Это был весьма представительный румяный мужчина с длинными чёрными усами, очень общительный, как все южане. Жили они недалеко от нас в собственной двухэтажной даче. Там было пять дочерей и один сын Митя – любимец семьи. Я дружила с их младшей дочерью Таней, часто бывала у них. Однажды, на Рождественские праздники, когда мне было 5 – 6 лет, к нам в дом явились старшие дочери Мельниковых, барышни Женя и Валя, и, с разрешения родителей, пригласили меня участвовать в их домашнем спектакле в качестве то ли ангелочка, то ли феи. Ставили «Прекрасную Елену». Был столь же прекрасный, в шёлковом одеянии, Парис, царь Менелай, яблоко раздора, прекрасная Елена. Всё происходило в красивой изящной гостиной этого богатого дома. Мне распустили волосы, повязали ленты-банты, надели «пачку». Я тоже где-то «порхала»
 Это было давным-давно. Позже в этом доме многое было реквизировано. Впоследствии, когда я приходила к Тане, видела совершенно пустые комнаты. Кое-что было в гостиной, оставался нетронутым кабинет. Стены и потолок гостиной были расписаны, стоял биллиард. Был очень красивый камин, для меня – невиданное зрелище. Двери выходили на террасу, а там  - сад.
  Меня поразил кабинет хозяина. Вдоль стен стояли книжные шкафы с неведомыми книгами. Каждая полка имело своё стекло, которое куда-то задвигалось, письменный стол с разными штуками. Зеркальные окна выходили в сад. Светло, просторно – какой-то неведомый мир! На стенах в широких золочёных рамах висели две небольшие картины, писанные тушью – подлинники Айвазовского с дарственной надписью и размашистым автографом. Кому они были подарены? Возможно, родителям этого Мельникова.
 Наверху ещё жила его мать-старуха.
 Главное было в том, что я услыхала об Айвазовском.
 Были Мельниковы также бедны в ту пору, но в этой семье были свои культурные традиции, которые не могла сломить никакая нужда.
 То же было и в семье Таты Неевиной, моей подружки, дочери образованного агронома, страстной музыкантши.
 Отцу нравилось, что я дружила с этими девочками. Но, боже мой, как всё это было не похоже на то, что делалось в нашем доме!
  А с картинами Айвазовского я вскоре познакомилась совершенно.
 Моя соученица и подружка Шурочка Дорменко была дочерью бессменного сторожа (или коменданта – не знаю как назвать) картинной галереи, уже пожилого человека в то время. Он ещё мальчиком служил у Айвазовского, сам неплохо рисовал. Его картины висели в вестибюле, там было темновато, я плохо их видела. Этот человек в годы Отечественной войны спасал, эвакуировал картины.
Я часто бывала в галерее и подолгу стояла у каждой картины. Буквально впивалась в них, соединялась с ними. Меня охватывало какое-то благоговение. Жадная была я до этих прекрасных вещей.    На втором этаже были выставлены картины художника Богаевского; все они были писаны светлыми желтоватыми тонами, изображали скалы, старые крепости. В них я ничего не понимала, относилась к ним равнодушно.
Вот такими разными путями, переулочками, закоулочками приобщалась я к культуре. 
 А вот ещё несколько светлых минут. Хорошо нам было, когда зимой топили печку. Младшие устраивались на коврике, прямо на полу перед жерлом печи, старшие «подпирали» щиток. В сумерках мы долго сидели все вместе, а, если были семечки, то и совсем блистательно! Иной раз, когда топилась плита, штурмом осаждали её со всех сторон. Жарили кукурузу, пшеницу. Мама не вмешивалась, главным кулинаром был брат поменьше меня.
  Мне уже было не до этого.
 Как-то отец взял меня с собой в деревню, в имение немцев-колонистов на станции Грамматиково. Я гостила там дня два. Всё здесь мне нравилось. Поздно вечером хозяин с сыновьями возвращался с поля, но и дома они всё время работали. Были у них лошади, домашние животные, птица. И было у них чисто, уютно и вкусно. Старший сын Герберт был офицером, служил в белой армии, дочери были учительницами.
  Потом их раскулачили.
  Ещё как-то девочкой отец повёз меня в Керчь. Была я там на металлургическом заводе. Он был небольшим, и меня поразило то, что инженерами были француз и японец. Впоследствии, в 1931 году, на этом Госметзаводе мы, студенты литфака, месяца два отбывали производственную практику и работали во всех цехах наряду с рабочими. Только не имели мы спецодежды для работы в доменном и мартеновском цехах, для работы на агломерационной фабрике и в доломитном цеху, где вообще запрещался женский труд, и жили мы в бараках с продранной крышей. И были несчастные случаи, и многим это стоило здоровья. Но всё это было! 
                   Воспоминания дней юности, известных
                   Под громким именем роскошных и чудесных,
                   Наполнив грудь мою и злобой, и тоской,
                   Во всей своей красе проходят предо  мной.
                   Но всё, что жизнь мою опутав с первых лет,
                   Проклятьем на меня легло неотразимым,
                   Всему начало здесь,
                   В семье моей родимой.
                    Н.А.Некрасов «Родина»
 Закончила я семилетку в 1927 году.Тут и началось!
На этом моё образование должно было закончиться – так решили родители. Девушкам из крымчакской среды этого было достаточно. Доводы были «основательные»: Соня Л. – тупая узколобая девушка, после семи классов уже вышла замуж. И приданое готово.                                                                                                                                           .

Меня тоже надо было выдавать замуж, я уже «засиделась в девках». А не было мне ещё и шестнадцати лет. Мама вела переговоры. Приходила какая-то «апай» - тётка, тётушка, сваха, позвали меня. Я вышла с книжкой в руках. Была угловатым подростком, сзади, по обыкновению, висели толстые косы. «Апай» оценивающе глядела на меня, я – враждебно, прямо ей в глаза, потом повернулась и ушла. Я ей не понравилась.
 Я хотела учиться в 8-м и 9-м классах, а мне готовили «приданое»: у зашедшего коробейника мама купила для меня батистовую рубашку. Рубашка была хороша, стоила недёшево (половина её у меня ещё и сейчас  сохранилась в виде лоскута). В коробе у красавца – продавца были роскошные вещи из льняного полотна с русскими узорами, волгоградскими кружевами, всё кричало «здесь русский дух, здесь Русью пахнет». Но, разумеется, всё это было не по средствам: семья большая, уже было шестеро детей. Меня заваливали работой, чтобы выбить из меня навек стремление к учению. Мама уже тогда была безвозвратно психически больна, но никто ещё этого не знал.
  Мои подруги находили, что у нас было как-то «странно». Но это слишком мягко сказано.
 Шла осень 1927 года. Я настаивала на продолжении учёбы. Мама ни за что не соглашалась. Отец не вмешивался в воспитание детей, всё шло на самотёк. Я металась, ходила хмурая, неприветливая. Если удавалось вырваться на часок к подруге Юле, там отдыхала.
    Однажды, после тяжёлого разговора, у меня не выдержали нервы, со мной случился страшный нервный срыв. Прибежали все дети, окружили мою постель. Они кричали на маму: «Что ты с ней сделала, что ты с ней сделала?!» Лили воду на меня, успокаивали. Извели девчонку! Что ж, нормальная мама этого не делала бы, а у нас не было нормальной мамы. Не помню, когда я затихла, но такой ценой я купила право на учение. Через несколько дней подала заявление в восьмой класс. Больше меня не терзали, но никаких нагрузок с меня не сняли.
   На маму часто находили приступы тяжёлой апатии. Она месяцами сидела неподвижно на скамеечке, а ведь дом был живой. Дети не присмотрены, голодные. И дедушка у нас жил. Мы целовали у него руку – так нас научили. Не могла несчастная женщина всех накормить досыта. Попробуйте-ка: десять ртов!
  Отец приходил с работы, отдыхал, уходил к своим друзьям. Он никогда вечерами не бывал дома, не интересовался жизнью детей, их интересами. Приласкает только маленьких – они были очень хороши – и всё! Никуда с мамой не ходил, ни о чём с нею не разговаривал. Покупки делал сам, если они вообще делались. Дети носили шитое-перешитое, младшие донашивали после старших. Помню, однажды брат, старше меня на полтора года, держа в руках верёвку, предложил: «Повеситься, что ли?»  Шутка? Но какая горькая, недетская эта шутка! Будучи маленьким, он не хотел учиться, не хотел – и всё! Его били, а он не учился.
 Не понимаю отца! Ну, были мы бедные, но многие не богаче нас. Неужели нельзя было пристроить парня куда-нибудь на работу? Томился он от безделья, заводил друзей. Но хоть друзья оказались дельными, посоветовали уехать. Собрал он из разных деталей велосипед, продал его и купил билет до Ленинграда. С собой захватил только одеяло и исчез. И никакого письма! Забыт!
 Другой братишка, калека, учился с перерывами, много болел. Правда, его лечили, но доучиться так и не дали. Он тоже юношей уехал из дома, устроился куда-то на работу, учился на рабфаке. Нормально учились только двое последующих. Правда, это были уже тридцатые годы. Судьба троих младших была совсем трагична: они погибли вместе с безумной матерью в период оккупации Феодосии фашистами в 1942 году. И от нашего дома ничего не осталось, растащили по щепочкам.
. Пусто! Голо!
  Как ранее упоминала, я всю жизнь любила читать. Для меня это было не просто: на мне висела куча обязанностей. Но я всячески ухитрялась и постоянно изобретала способы для чтения книг: читала под лестницей, сидя на корточках у маленького сарайчика, и когда мыла посуду, когда укачивала детей в люльке и пр. Читала исторические романы Соловьёва, А.К.Толстого, толстые романы Немировича-Данченко, романы Сенкевича и Элизы Ожешко, Г. Уэллса и Дж. Лондона, Виктора Гюго и Ч. Диккенса, читала рассказы Л.Андреева, В.Гаршина, В.Г. Короленко, стихи Надсона, Фета,  Майкова и др. Плакала и поливала слезами свой кусок хлеба над «Униженными и оскорблёнными» Достоевского, упивалась повестями и романами Тургенева, Гончарова, Чернышевского. Мне хотелось подражать Ольге Ильинской из «Обломова» и Вере из «Обрыва» Гончарова, Марианне из «Нови» Тургенева, даже его Лизе Калитиной, которая, как известно, вынуждена была уйти в монастырь («Дворянское гнездо»).
 Отец устроил на крыше балкон, нечто вроде «маниловского бельведера, откуда было бы видно всю Москву». К нему вела лестница и мостик, переброшенный через двор. С балкона было видно море. Воздух там был необыкновенно чист и свеж. Дети там летом спали, а отец иногда пил чай, поднимая на верёвке стол и самовар. Нам всем это было очень смешно. Вообще у него, с одной стороны, было стремление походить на богачей. А, с другой стороны, властно тянули феодально- патриархальные традиции древнего своего рода.
   Я боялась туда подниматься, особенно ступать на мостик, каждый раз замирала от страха. И, когда прочитала «Тамань» М. Лермонтова, я, подобно девушке-контрабандистке, вылезала на балкон, распускала свои густые пышные волосы, и, глядя в синюю даль моря, пела. Это было романтично, что и говорить!
  Видала я и «живых» писателей. В начале двадцатых годов на Галерейной улице встретился мне писатель Александр Грин – он жил тогда в Феодосии, - высокий худой в чесучёвом костюме, в канотье (соломенная светлая шляпа с низкой тульей и чёрной лентой) по моде дореволюционных лет. С ним была жена, молодая женщина в белом платье с кружевами и кружевным зонтиком, и пожилая дама, видно, тёща. Впереди бежал белый шпиц. Я остановилась и долго смотрела им вслед. В другой раз, уже в 1928 году, я и подруга Юля целый час прохаживались в привокзальном дворике мимо скамейки, на которой сидела Мариэтта Шагинян в зелёной шерстяной кофточке. Мы были знакомы с её книгами, и нам нравилась её зеленая кофточка.
  Книги, прочитанные мной, оказывали на меня неизгладимое впечатление. Прочитав роман Чернышевского «Что делать», я, конечно же, не спала на гвоздях, как Рахметов, но моя постель была на досках, и, впоследствии, долгие годы в эвакуации, я спала, подложив под голову бревно, как Маяковский (подушек не было), и не испытывала неудобства. Стремилась воспитать в себе какие-то сильные черты характера, выдержку, прямоту. Вот пример. Будучи девушкой, я получала письма от друзей, страстно ждала их, но заставляла себя прочитать их не раньше, чем через два-три часа. И письма лежали, и я не вскрывала их до назначенного мною срока. Я хорошо переносила холод (у нас дома к утру в стакане замерзали вставные зубы отца), но боялась сквозняков. Никогда не позволяла себе пережидать льющийся как из ведра дождь, ходила через лужи разувшись и летом, и осенью, и весной. На всю жизнь усвоила, что значит «долг», «должна», и, к своему несчастью, всегда следовала этому правилу. Знала, что такое работа, знала цену куска хлеба. Училась в школе, друзья и товарищи у меня были очень хорошие, наши отношения были самые дружественные, задушевные, светлые, чистые. Иногда, в старших классах, мы собирались «пировать». Танцевали, гуляли допоздна на молу, пели песни, шумели, «чушь прелестную несли», как поётся в одной песне. Как-то нас остановили и сделали замечание, что мы слишком шумно себя ведём. Наши не лишённые остроумия ребята ответили, что идёт киносъёмка, и нас нельзя трогать. Это имело успех. С ними, своими друзьями, я чувствовала себя привольно. Мы ходили компанией на общий пляж далеко, в Сарыголь. Там был крупный песок, камни на дне. Ребята часами загорали на солнце, плавали. Я туда не могла с ними ходить, на мне висело хозяйство, дети. У меня не было приличного купального костюма, я стеснялась мальчишек, боялась замочить свою «святая святых» - косу. В старших классах я заплетала одну косу, сверху завязывала большой, в виде бабочки, чёрный бант – мне так нравилось, казалось, что это красиво, так носили тогда старшеклассницы. Ко мне друзья относились очень хорошо, приходили в наш дом. И потом, когда мы все уже разъехались, меня навещали проездом старые друзья, находили меня через адресный стол. Будучи в Москве, я тоже их навещала, проживала у них. 
  Закончила я школу в 1929 году. В аттестате было записано: проявляла особую любовь к литературе.
  Я хотела учиться и дальше. Все девочки готовились поступать в институт. Нужно было сдавать экзамены по всем предметам. Моим подругам нанимали репетиторов по физике, математике. Могла ли я об этом мечтать?! Я занималась сама, мучилась с задачами по физике, математике, квадратными уравнениями, тангенсами и котангенсами.
  А дома шла глухая борьба. Когда мама к концу лета принесла ещё одну девочку, вопрос был решён. Кто высмотрит это дитя?
  Подруги разъехались, кто в Москву, кто в Ленинград, поступили в институты самые разные. А мне пришлось искать работу. Ходила на Биржу труда – пустое голое помещение. В перегородке - маленькое окошечко. И много людей. Очередь. В большинстве мужчины. Изредка окошечко открывается: требуются грузчики. Было много безработных. А что я умела? Стирать пелёнки, убирать квартиру? Да и дома не отпустили бы. Некоторые девушки нанимались в домработницы, чтобы иметь рабочий стаж. В то время в газетах появлялись объявления, что такие-то и такие-то отказываются от своих родителей (бывших нэпманов, буржуев и др.), меняют имена и фамилии. Чтобы не быть классово чуждым элементом. Самые страшные слова, на мой взгляд.
 Но я нашла себе дело, дело любимое мной и мне по душе. Я стала «другом» библиотеки. Заведующая, Вера Зубатая, стала не только моим истинным другом, но и наставницей. Каждый день, с шести до девяти вечера, я проводила в библиотеке. Здесь было подлинное царство книг. Иногда, когда можно было оторваться от дома, я ходила с Верой в книгохранилище, где мы отбирали литературу. Я научилась обрабатывать книги, изучила таблицу Кеттера, составляла каталог. Знала по номерам всех читателей, могла посоветовать, что читать.
 Здесь я читала главным образом советскую литературу. Носила я в ту пору юбку, сшитую из перекрашенного платья, и синюю сатиновую косоворотку-рубашку с ремешком. Сама сшила. Вера тоже так одевалась. На ногах – простые чёрные туфельки, которые от бесконечной чистки стали совершенно «лакированными», и чёрные фильдеперсовые чулки. То ли мне их привёз отец из деревни, то ли мама, но я носила и бесконечно штопала их. В косе моей уже не было банта.
    Приглянулась я здесь одному молодому человеку. Он читал книги только те, что мы с Верой ему советовали. Был он похож на чиновника 14 класса, на этакого писаря с пером за ухом и пробором посреди головы. От него нестерпимо пахло парфюмерией, и исходило, на мой взгляд, что-то липкое. Было ясно, что он «ухаживает». Однажды он принёс плитку шоколада и жёлтую хризантему. Я растерялась, я совсем об этом не думала. Вера меня успокоила: «не надо волноваться, надо скушать». Хризантему я отнесла домой,- в этом я не видела греха,- поставила в вазу. Утром отец сделал мне строжайший выговор: «Чтоб этого больше не было!» Этого больше не было: отец стал заходить за мной к 9-ти часам вечера, и мы вместе возвращались домой.
  Вопреки всему, я готовилась к экзаменам. Не было у меня ясного стремления к определённому выбору. Нравилась Лесотехническая академия в Ленинграде  - почему, я не могу сказать. Люблю лес, люблю запахи, кору, листья, веточки, готова вдыхать запах каждой щепки, особенно свежевырубленной. В то же время люблю литературу, но о преподавательской работе не помышляла вовсе.
   Весной 1930 года я прочитала в газете, что на этот год отменяются приёмные экзамены в педагогический институт, что объявлен приём на литфак, что главным образом принимаются дети рабочих и крестьян. Социальный отбор! У меня этого не было, отец был служащим. В анкете, в графе «социальное положение», я написала «мещанка». Были когда-то дворяне, были когда-то мещане! Тем не менее, я собрала свои бумаги и отправила их в Симферополь, в Педагогический институт им. Фрунзе на литературный факультет. Прошло три недели, и вдруг извещение: принята! Я радовалась одна, в семье никто моей радости не разделял. Думали: что же будет, когда, наконец, она уймётся, и как без неё? Потом, через некоторое время, пришло уведомление, что мне отказано. Почему? Можно ли так делать? Ведь для меня это был вопрос жизни! Недолго думая, я выпросила у отца деньги на билет и помчалась в Симферополь. Была у декана. Он что-то мямлил (уж не отец ли написал, чтоб мне отказали, ведь служанка и хозяйка уезжала из дома!) Я бросилась в Наркомпрос, к самому наркому просвещения т. Асанову (тогда была Крымская Автономная советская социалистическая республика). Минуя секретаршу, я ворвалась в кабинет (там шло какое-то заседание) и уселась в кресло поодаль ждать конца. Никто не обратил внимания на девушку в коротком платье с воланами, с длинной косой и натруженными руками (да, да, я часто слышала за собой такое замечание: «хороша девушка, только вот руки у неё…»).
  Кончилось совещание, все ушли, т. Асанов смотрел на меня выжидающе. Я рассказала ему всё: что я нацменка, что никто никогда у нас в роду не учился, что у нас куча голодных детей, что меня приняли, что мне отказали, что у меня безвыходное положение, что работать родители не разрешают, что я хочу учиться, но и этого мне не разрешают. Что, в общем,
                          Я совсем одна,
                          Никто меня не понимает,
                          Рассудок мой изнемогает  
                          И молча гибнуть я должна     
                          А.С.Пушкин
 Он всё выслушал (мир праху его), позвонил декану, о чём-то с ним поговорил, написал бумагу, чтобы меня приняли именно как нацменку. Ведь весь ужас был ещё и в том, что я не была комсомолкой (в доме страшились этого слова).
 Благодарить я уже не могла, и так всё было видно: в восемнадцать лет всё наружу, и радость, и горе. Нужно было спешить в институт, декан мог уйти. Было около 2-х часов дня. Наркомпрос был расположен на ул. Желябова, институт – на ул.Ленина.
 Грубые туфли натёрли мне огромные волдыри на пятках, Болело нещадно. Я сняла туфли и побежала босиком. Долетела до института, декан т. Бауман  был ещё там. Подала ему бумагу. Он сказал: ну, что ж… и развёл руками.  Не помня себя, я кинулась ему на шею, обняла его и поцеловала. Он опешил: «Ну, если у нас все будут такие студентки, как эта Пиастро…» Кажется у меня что-то капало из глаз…
   Вечером я уехала домой.
 Я готовилась к отъезду на учёбу. Багажа у меня не было. Пальто, сшитое ещё в восьмом классе, шерстяное платье (тоже с седьмого класса),  жакетик, перешитый из старого пиджака, юбка, уже известная читателю, и старая отцовская фетровая шляпа, которую он давно уже не носил (но, однако же, впоследствии меня этим попрекнул, как и калошами, которые купил в 1932 году, когда у меня уже болели ноги от мокроты и всё здоровье было подорвано. Вероятно, я большего не заслужила в семье, где вырастила пятерых детей). Кстати, из этого  платья, добавив одну розовую пелёнку, будучи уже матерью, я сшила себе первый халат. В какие, однако, тяжёлые времена мы жили!
  Брат Веня сделал мне «чемодан» - фанерный ящик, -  покрасил его в коричневый цвет, приделал к нему дверную ручку (другой не было) и висячий замочек. Уложила я в него свои вещички. Отец дал мне деньги на билеты туда и обратно – 40 рублей (один билет стоил 19 руб. 50 коп.). Он и мама всё ещё не верили, что я уезжаю всерьёз.
  Из Джанкоя вместе со мной ехала двоюродная сестра. Это было уже кое-что значительное: не такая «пропащая», и не такая «сокъах Марья», как презрительно называли таких крымчаки (уличная Марья). Из её корзинки выглядывала необыкновенная жареная курица и пирожки. У меня был скромный бутерброд с бараньим жиром и пара яиц. Меня мама «не собирала в дорогу». Я вступала на «страшную дорогу» вопреки обычаям и традициям этого племени и особенно нашей семьи. Родители меня провожали: было всё-таки неудобно перед другими. Разряжали эту тяжёлую обстановку наши друзья, двое влюблённых студентов из Дома отдыха МИИТ. Они решили проводить меня до Джанкоя, накупили шоколадных конфет, бережно усадили меня в вагон, и -  прощай, Феодосия! В Джанкой добрались в 12 часов ночи, Вагон опустел. Я осталась одна. И -  всё! Ни посылки, ни рубля я из дома не получала. И так, один за другим, покидали дети родной дом. Уже не было четверых. Один умер. Рождались другие. Все, кто успел «бежать», выбивались в люди, работали и учились. Никто из нас не получал из дома ни материальной, ни моральной поддержки. От кого и чего мы могли ждать?! Зато как много требовал отец от нас, своих детей, оставшихся в живых, уже немолодых людей, имеющих свои семьи, своих мужей-инвалидов, вернувшихся с фронтов Отечественной войны, не имеющих крыши над головой, всё потерявших под бомбёжкой!
  Тяжёлые это были годы.
Отец наш был красив – светловолосый, голубоглазый, стройный, с тонкими чертами лица, был честен, неподкупен, остроумен в своём кругу - он нравился женщинам. Но никогда не примирюсь я с его закоренелой деспотической психологией, с неуважением к общественному и умственному труду женщин вообще, и, в частности, его дочерей. Никогда не интересовался он, чем живут, чем дышат его дочери, ни во что не ставил внуков. «Высшее образование имеете, а на столе – чёрный хлеб» - это его обычные слова неодобрения. Он цепко держался за жизнь. И после гибели мамы, уже в 70 и 80 лет, три раза женился и достиг полного материального благополучия раньше, чем его дети. Умер он в возрасте 92 лет.
  То, что мы не имели матери – превеликое горе. Где нет мамы, там нет семьи, нет родного угла, там ничего нет. В детстве я слышала, как, рыдая, бабушка говорила старшему зятю (зять по крымчакски-куйув): «Я выдала за Вас молодую здоровую девушку, а Вы не уберегли её». Я видела гибель мамы и полную разруху в семье. И спасти здесь нельзя было ничего. Был здесь «неизбежный ход событий», в который верил Л.Н.Толстой. Так оно и случилось. Отец считал, что я, как старшая дочь, должна бросить свою семью и работу (я жила в другом городе), и «тянуть» этот дом. Но я не «благоговею» перед аксакалом и с несправедливостью не мирюсь. Я видела много горя, здесь в доме прошла отравленная моя юность, и позже мне наносились тяжёлые раны. Они ломали мою жизнь, губили здоровье. И нет этому конца, а есть бесконечная неутихающая боль за безвозвратно погибшую семью и за свою личную жизнь…
Ах, но не всё же горе горевать. А вот и радости.
Алексей, студент МИИТа, типичный славянин из Ярославско-Рязанских просторов. Для Феодосийских девушек Дом Отдыха МИИТ, открытый в одной из красивейших дач, был находкой. Многие «определили» свою судьбу с отдыхавшими здесь молодыми людьми. Я тоже с ним познакомилась. Он приходил к нам всегда в белом костюме, загорелый, коренастый, необычайно сильный, мужественный, с белыми ровными зубами во весь рот. Приятно было смотреть, как он улыбался. Маме он нравился. Она говорила, что когда идёт Алексей, земля трясётся.
  Пока я управлялась с хозяйством, он нянчился с детьми, помогал распутывать нитки для вязания и пр. Потом мы шли с ним гулять до ужина, и после гуляли на молу, но не допоздна. На горку он нёс меня на руках, ему это было нипочём. Наша дружба очень нравилась соседу Алексея по палате, человеку в возрасте, «дяденьке» из тех же краёв. Он предупреждающе глядел на Алексея: «Ты, паря, гляди, это тебе не того…»
  Алёша сделал мне незабываемый подарок. Собиралась экскурсия на Южный берег Крыма, на три дня. Меня тоже включили в эту группу. Походатайствовали добрые люди. Коллектив был внушительный, мои родители помалкивали. Уезжали мы ночью пароходом. Улеглись на палубе. К Ялте подходили утром. И тут меня укачало. Алексей бросился по головам, животам и прочим местам в каюту за водой. Кого-то разбудил, на кого-то наступил, кто-то смотрел большими глазами на «ненормального». Поддерживая у борта, он отпаивал меня водой. Я позеленела, как море, и в тот день не смогла пойти на экскурсию в Чеховский дом. Потом всё прошло.
  Мы ходили пешком в Алупку, осмотрели дворец, по дороге ещё всякие дворцы, Ливадию, Мисхор, Ореанду, Никитский ботанический сад и другие прекрасные места. Всё было величественно, неповторимо, незабываемо. Запомнилась мне пальмовая аллея в Никитском саду. Нам объяснили, что слева растут женские особи, а справа – мужские. Алексей пошутил, что далековато всё-таки друг от друга. Хорошо было с ним и с ними. Он приезжал ещё другим летом, потом ещё. Трудно было доставать путёвки. Потом писал мне, но обстоятельства моей жизни изменились. Меня уже не было в Феодосии. Его послали на Север. Больше мы с ним никогда не увиделись.
 Думаю, что вот из таких парней, работавших на трудных участках,  и вырастают крупные руководители строек и предприятий.
 
Ева Пиастро, Симферополь, 1970 г.
Примечание 
1. Публикуется по тексту машинописи « Ева Марковна Пиастро (29.08.1911-12.07.1981). Воспоминания» из личного архива Д. И. Реби (1922-2019).
Ранее материал был опубликован в альманахе «Кърымчахлар» (Крымчаки). Вып. № 6. Симферополь: Издательство «Доля», 2011. С.228-255. Фото Е. М. Пиастро взято из данного издания. Выражаем признательность обществу «Кърымчахлар» и лично Н. И. Зенгиной за предоставленную нам возможность опубликовать этот материал на Сайт - Крымчаки (krymchaks.info). В вышеуказанном альманахе приводятся некоторые биографические сведения о Е.М. Пиастро (1911-1981) - филолога по образованию, по профессии школьного учителя-методиста. Ева Марковна родилась в Феодосии, после войны жила и трудилась в Симферополе.